Владимир ИВАНОВ: «Хорошо быть живым, но не ради того, чтобы только существовать. Хорошо быть мертвым, если знаешь, что на твоем месте живой лучше тебя…»

Утром 14 апреля 1995 года на одной из улиц Севастополя прозвучал мощнейший взрыв. Он унес жизнь моего отца, редактора газеты «Слава Севастополя» Владимира Ивановича Иванова, человека честного, принципиального, бескомпромиссного, преданного своему делу, любившего людей. Новатора и энтузиаста. Человека, не боявшегося в те лихие 90-е называть вещи своими именами. Именно этого, по-видимому, ему простить и не смогли…С момента трагедии прошло тринадцать лет. 7 июля отцу исполнилось бы шестьдесят. Перечитывая его записи, хранящиеся в нашем семейном архиве, я наткнулся на небольшую зарисовку, содержание которой меня потрясло. Созданный отцом задолго до гибели художественный образ как бы предвосхитил его собственную судьбу.

Послушайте голос давно замолчавших уст.

"Я всегда прихожу сюда в ненастье… Холодный осенний дождь неприятно струится по лицу, леденит тело, покрывает сизой пеленой хмурые скалы и, всхлипывая, падает вниз мутными потоками, смешиваясь со вспененным морем. Неба нет. Оно упало на эти гигантские кручи, которые где-то там, в дождевом тумане, переходят в ровное побережье.

Темные силуэты баркасов за сто метров от берега взлетают щепками на огромных волнах и, проваливаясь куда-то вниз, опять взлетают. Мне кажется, что вот еще одна взбешенная волна, еще один порыв ветра — и обессилившие баркасы не выдержат этого безудержного танца. Где-то там, в черной пучине, надорвется та просмоленная, туго скрученная струна, которая удерживает их у родного берега, и тогда они бросятся прочь из этого ада.

Шестнадцать лет улетучились вдаль, овеяв меня и дыханием первой любви, и горечью юношеских разочарований и потерь. Я чему-то научился, а кое-что с болью вырвал из своей памяти. Но главной наукой, которую я вынес из детства и юности, стала наука любви к людям, и я благодарен за это жизни.

Я еще не знал тогда ни его фамилии, ни имени. Он был для меня одним из тех чудаков, которые бросают шумный, наполненный развлечениями и интересными приключениями город ради уединенной жизни в глухом уголке наших лиманов. Он был "дикий". А на "диких" ни я, ни все наше большое содружество не обращало ни малейшего внимания.

Тот "дикий" ничем не отличался от других. Имел большой лоб, который казался еще большим из-за овальной лысины на голове, благодаря которой сразу же получил кличку Босой. Он часто бродил по лиманам, которые мы нещадно грабили, набивая пазухи куликовыми и утиными яйцами. Притом мы мало задумывались над своими действиями. Перед нами лежал прекрасный, переполненный приключениями мир. Мы же были хорошо приспособленными к нему и, как маленькие хищники, безудержно выискивали себе новые и новые развлечения.

И чем только не одаривало нас море! Сколько дивной красоты черепашек, морских коньков, рыб-иголок, крабов насушил для школьной коллекции каждый из нас! Время от времени море со стоном извергало из себя кровавые от ржавчины, набитые взрывчаткой страшные бесформенные предметы. Мы, наученные добрым десятком смертей, которые случались от них почти на наших глазах, разбегались тогда кто куда и сломя голову мчались домой под теплое материнское крыло. Родные, святые матери! Они возвращали нам утраченный покой, утихомиривали неприятную дрожь, и тогда наша ватага опять беззаботно бултыхалась в желтых волнах.

В тот год ветры налетели рано. Море вспенилось, заклокотало, и мы уже не решались лезть в бурлящую мутную воду. "Дикие" сворачивали свои палатки, упаковывали нехитрые пожитки и, как птицы, улетали в родные гнезда. Берег опустел. И лишь зеленая палатка Босого напоминала нам о прошедшем тепле.

Мину выбросило напротив того места, где стояла его палатка. Сдерживая немилосердную дрожь в теле и натягивая улыбку на напряженное лицо, я оставил притихшую, пораженную неслыханной смелостью ватагу сорванцов и направился к морскому чудовищу.

Я не смог бы тогда объяснить тот безрассудный поступок одним лишь любопытством. Я не слыл дурным парнем, наоборот, я считал себя умнее других. Трусом я никогда не был, но при этом смелость моя граничила с рассудительностью. Скорее, я хотел с присущим каждому мальчишке моих лет честолюбием таким способом утвердиться в глазах товарищей.

Все произошло слишком быстро, чтобы сработало мое сознание. Кто-то пронесся мимо меня, вырвав из дрожащих рук мину, в которой что-то подозрительно клацнуло, и, сбивая стену брызг, пробежал метров 15-20 по мелководью в море. Помню только большие голубые, как весеннее небо, глаза, наполненные тревогой, печалью, мольбой и стальным блеском.

Тяжелый взрыв потряс берег.

О чем думал тот человек в те короткие секунды опасности?! Об этом никто и никогда не узнает. Кем был я для него? Просто малым сорвиголовой, который уничтожает птичий род? Одним из тех голопузых пуцвиринков, которые по шесть месяцев на год вымокают в зеленоватых соленых водах? А возможно, он видел в нас, малых, что-то большее?

С того времени прошло 16 лет. Когда мне становится слишком тяжело в жизни, я вспоминаю те голубые печальные глаза. Их стальной блеск светит мне сквозь неумолимо нарастающую толщу лет.

На кладбище в Одессе есть небольшая ухоженная могила. С пожелтевшей фотографии спокойно смотрит в вечность средних лет человек и грустно улыбается. Ниже на мраморной плите надпись…

Кто он для меня? Друг? Товарищ? Или просто ЧЕЛОВЕК, память о котором не смоет ливень лет, образ которого, вечно живой и прекрасный, не стереть своенравной судьбе.

Я всегда прихожу сюда в ненастье и стою, стою… Тогда так же шумело море и так же печально всхлипывал дождь…"

Подобных зарисовок отец написал много. В некоторых из них можно прочесть его судьбу. Как бы в шутку, время от времени, он играл на бумаге со словом "смерть", и в итоге… как бы суеверно это ни выглядело.

Другие статьи этого номера