Знаменитый русский шансонье Александр Вертинский волею судеб находился в Севастополе в те дни смятений, тягостных раздумий. Фрагмент его воспоминаний из книги «Дорогой длинною…» предлагаем вниманию наших читателей…
«Под неудержимым натиском Красной Армии белые докатились до Перекопа. Крым был последним клочком русской земли, еще судорожно удерживаемым горсткой усталых, измученных, упрямых людей, уже не веривших ни в своих вождей, ни в свою авантюру. Белая армия фактически перестала существовать. Были только разрозненные и кое-как собранные остатки. Генералы перессорились, не поделив воображаемую власть, часть из них уже удрали за границу, кто-то застрелился, кто-то перешел к красным, кто-то исчез в неизвестном направлении.
Но армия разлагалась и таяла на глазах у всех. Дезертиры с фронта, оборванные, грязные, исхудавшие, наивно переодетые в случайное штатское платье, бродили по Севастополю, заполняя улицы, рестораны, где уже нечем было кормить, пустые магазины, грязные кафе и кондитерские. Они ждали чего угодно, но только не такого отчаянного поражения, и не могли осознать случившегося, а только жалобно скулили, когда кто-нибудь пытался с ними заговорить…
В небольшом театрике «Ренессанс», где еще играла чья-то халтурная группа, по ручкам бархатных кресел ползали вши. Ведро холодной воды для умывания стоило сто тысяч. Все исчислялось в миллионах, или «лимонах», как их называли.
Поэт Николай Агнивцев, худой и долговязый, с длинными немытыми волосами, шагал по городу с крымским двурогим посохом, усеянным серебряными монограммами—сувенирами друзей, и читал свои последние душераздирающие стихи о России:
Церкви—на стойла, иконы—на щепки!
Пробил последний двенадцатый час!
Святый Боже, святый крепкий,
Святый бессмертный, помилуй нас!
Аркадий Аверченко точил свои «ножи в спину революции». «Ножи» точились плохо. Было несмешно и даже как-то неумно. Он читал их нам, но особого восторга они ни у кого не вызывали.
По ночам в ресторанах и кабаре, где подавали особы женского пока весьма сомнительного вида, пьяное белое офицерье, пропивая награбленное, стреляло из револьверов в потолок, в хрустальные люстры, и пело «Боже, царя храни», заставляя публику вставать под дулами револьверов.
…Перекоп—узкая полоска земли, отделявшая нас всех от оставленной родины, еще держался. Его отчаянно и обреченно защищал Слащев. Город кишел контрразведками и консульствами всех национальностей. Какие-то люди на улице вслух предлагали вам принять любое подданство…
В такие дни на стенах города вдруг появлялись расклеенные приказы генерала Слащева: «Тыловая сволочь! Распаковывайте ваши чемоданы! На этот раз я опять отстоял для вас Перекоп!»
Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, часа в три приезжал с фронта Слащев со своей свитой. Испуганные лакеи накрывали стол внизу в ресторане. Сходил вниз, пил с ним водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно, страшно и пусто. Слащев держался, как марионетка на нитках, хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплевывая на пол:
—Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!
—Почему семечек?—спрашивал я.
—А я, видишь ли, иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает моих мальчиков!
Мы уже были на «ты».
Черноморский матрос Федор Баткин, краснобай, демагог и пустомеля, «выдвиженец» Керенского, кого-то в чем-то безуспешно убеждал. Люди пожимали плечами и, не дослушав, уходили, потому что им нужна была только виза…»